На этом занятии вам необходимо применить знания, которые вы получили раньше, и продемонстрировать умение составлять полный текст сочинения в соответствии критериями (к1-к4).
Самостоятельная работа
Для выполнения данного задания вы можете самостоятельно выбрать текст, один их десяти предложенных. Данные тексты взяты из открытых источников, они представлены как тесты из реальных экзаменационных вариантов 2023 года.
Задание
Напишите сочинение по выбранному тексту.
Сформулируйте одну из проблем, поставленных автором текста.
Прокомментируйте сформулированную проблему. Включите в комментарий пояснения к двум примерам-иллюстрациям из прочитанного текста, которые важны для понимания проблемы исходного текста (избегайте чрезмерного цитирования). Проанализируйте указанную смысловую связь между примерами-иллюстрациями.
Сформулируйте позицию автора (рассказчика).
Сформулируйте и обоснуйте своё отношение к позиции автора (рассказчика) по проблеме исходного текста. Включите в обоснование пример-аргумент, опирающийся на жизненный, читательский или историко-культурный опыт.
Объём сочинения – не менее 150 слов.
Работа, написанная без опоры на прочитанный текст (не по данному тексту), не оценивается. Если сочинение представляет собой пересказанный или полностью переписанный исходный текст без каких бы то ни было комментариев, то такая работа оценивается 0 баллов.
Сочинение пишите аккуратно и разборчиво.
Свои ответы разместите здесь:
Исходные тексты
Андрей туманно представлял себе, что дарить женщинам к празднику. С подарками он не раз попадал впросак. Правда, Клава всегда очень долго его благодарила, но потом вела себя как-то странно. К примеру, с театральной сумочкой, купленной Андреем, она ходила только в магазин, а в театр — никогда. Его духами она не душилась.
— В чем дело? — недоумевал Андрей. — Флаконов красивей этого в магазине не было! Посмотри, какой замысловатый…
— Все хорошо, все очень хорошо, — успокаивала его Клава. — Просто я берегу твой подарок. Он дорог мне — и я берегу.
Но в этом году Андрею повезло. За несколько дней до праздника Клава, вернувшись с работы, сказала:
— Утром, я видела, продавали мимозы. Спешила на работу — и не могла купить. Мои самые любимые цветы! Раз появились — значит, весна. Каждый цветочек похож на маленького цыпленка, присевшего на ветку!
— Твои самые любимые цветы? — механически, не отрываясь от газеты, переспросил Андрей.
— Я сообщаю тебе об этом каждую весну, — обиделась Клава. И, как всегда в подобных случаях, стала нарочито громко стучать и звенеть на кухне.
Андрей вспомнил об этом разговоре вечером седьмого марта, когда мужчины из их конструкторского бюро устремились в магазины за подарками. Днем они все получали устные консультации у секретарши начальника, которая считалась самой элегантной женщиной не только в бюро, но и во всем научно-исследовательском институте. Она любила давать советы по части подарков, нарядов и правил хорошего тона.
Пожалуй, только Андрей не советовался с секретаршей начальника. Он знал, что нужно преподнести Клаве: он подарит мимозы, ее самые любимые цветы.
В цветочном магазине, неподалеку от института, покупателей не было. Одна только продавщица сидела в уголке, сосредоточенно разглядывая свои ногти и, видно, определяя, нужно ли наводить к празднику маникюрный глянец.
«Вот хорошо! — подумал Андрей. — Совсем пусто!» Но тут он заметил, что и на полках тоже было пустовато. Стояли цветочные горшки, перепачканные землей. Из горшков лезли вверх какие-то странные растения. Стебли их напоминали кривые корни хрена, а цветы были такие хилые, такие невзрачные, что и цветами-то их назвать было нельзя.
Увидев Андрея, продавщица проворно вскочила с табурета, на ходу взбивая прическу. И до неграмотности учтиво спросила:
— Что будет угодно для вас?
— Мне нужны мимозы, — сказал Андрей, с грустью поглядывая на уродливые растения в цветочных горшках.
— Мимозы? Имелись утром, имелись днем… Сейчас все кончились. Сами понимаете: завтра праздник. Все за этим товаром охотятся.
Андрей со злостью взглянул на продавщицу: и потому, что в магазине не было мимоз, и потому, что она бесцеремонно называла «товаром» любимые Клавины цветы.
— Возьмите вот эти, — предложила продавщица. — Последние три горшка остались. Тоже очень редкие цветочки…
— Я вижу, что редкие, — хмуро улыбаясь, сказал Андрей.
— И холода не боятся.
— Их самих испугаться можно! А больше ничего нет?
— Сегодня ничего, а завтра подбросят.
Нет, завтра будет поздно… Ему хотелось, чтобы утром, в день праздника, подарок был на Клавином столе. Несколько минут он молча размышлял. А продавщица за это время собралась с силами и пошла в атаку:
— Возьмите эти цветы. Не пожалеете… Их только надо раскрыть руками, а там, внутри, они лиловые, сиреневые… Очень даже оригинальные цветочки! И простоят долго. А ваши мимозы на второй день осыплются. Мужчины ведь в цветах ничего не понимают.
Сама того не подозревая, она привела самый убедительный для Андрея аргумент. Может, и в самом деле не понимает? Он нагнулся и понюхал цветок.
— Изумительный аромат! — крикнула в этот момент продавщица.
И Андрею показалось, что цветы в самом деле приятно пахнут. К тому же он очень устал, ему хотелось поскорей добраться домой и поужинать.
— Ну ладно, — сказал он. — Пришлите завтра утром. Домой… Адрес я напишу.
Он полез во внутренний карман пиджака и достал оттуда толстый граненый карандаш.
«Первомайская улица»… — написал Андрей. И задумался. Он вспомнил вдруг, что этот карандаш, вызывавший зависть у других инженеров (а только инженеры-конструкторы умеют ценить хорошие карандаши!), достала ему Клава. Она ездила за ним на край города, к какой-то школьной подруге, работавшей сейчас в писчебумажном магазине.
Вспомнил Андрей и другое. Недавно ему захотелось прочитать роман, о котором много спорили его друзья-инженеры. Но за журналом в институтской библиотеке установилась длинная очередь. Клава обзвонила всех своих друзей. А как-то в воскресенье она поехала за город, на кирпичный завод, и там, как в детские годы, выменяла у своей подруги нашумевший роман на сборник фантастических повестей.
Так было всегда. Сперва Клава хмурилась:
«Ты, Андрюша, как маленький: увидишь чужую игрушку — и хочешь такую же!..»
Но в тот же день она принималась искать приглянувшуюся ему «игрушку», как это много лет назад делала мама. Он вспомнил… И карандаш остановился.
— Вы не указали дом и квартиру, — откуда-то с другой планеты раздался голос продавщицы. Андрей скомкал листок.
— А где сейчас можно достать мимозы?
Изысканную вежливость продавщицы как ветром сдуло.
— Справок не даем! — процедила она. Вновь уселась на табурет и стала с демонстративным вниманием изучать свои ногти.
Андрей вышел на улицу. Вечер был неуютный, метельный… Казалось, мороз, незаконно перешедший границу весеннего месяца, хотел посильнее накуролесить, чтобы оставить по себе память. Усталому и голодному Андрею ветер, переносивший с места на место стайки снежинок, казался обжигающе холодным, пронизывающим. В такие минуты, поеживаясь, приятно вспомнить лето, какой-нибудь день, поразивший тебя красками и щедростью тепла.
Андрей вспомнил такой день… Он возвращался с курорта, а Клава встречала его на вокзале. Соседи по купе, как это обычно бывает, с любопытством разглядывали женщину, о которой они столько слышали за двое суток пути. Клава смущалась и закрывала лицо огромным букетом.
«Откуда такие чудесные цветы? — спросил Андрей. — Можно подумать, что не я приехал с юга, а ты».
«Купила на привокзальной площади, она вся в цветах…»
Вспомнив об этом, Андрей решил добраться до вокзала. Это было нелегко, но он смело пустился в путь.
Транспорт переживал бурные часы «пик». Помня о завтрашнем празднике, Андрей долго пропускал вперед всех женщин, стоявших в очереди, — и в результате только одна его нога уместилась на подножке троллейбуса. Затем он пересел на трамвай, проехал несколько остановок, вышел на привокзальную площадь — и обнаружил, что никаких цветов на площади не продают.
— Утром были мимозы, а сейчас одни только папиросы остались, — сказала лоточница, которую мороз заставлял по-птичьи прыгать на одном месте и колотить себя в бока. Казалось, она раздраженно наказывала себя за какую-то серьезную провинность. — Вы бы к драмтеатру съездили. Там цветочный ларек имеется…
Кругом были парфюмерные и галантерейные магазины. Их витрины опрокинулись на панель широкими, светлыми квадратами. Внутри, на полках, он знал, были вещи, неотразимо заманчивые для женского сердца. Но Клава хотела украсить комнату весенними цветами — и Андрей решил достать их во что бы то ни стало!
Он снова втиснулся в трамвай.
В окне Цветочного ларька, возле драмтеатра, Андрей цветов не увидел — он увидел лишь заиндевевшее лицо старичка продавца, даже на морозе не потерявшее своей ласковости в сочетании с невинной, незлобивой хитрецой. Усы старичка, казалось, были вылеплены из снега, и из снега вылеплена смешная метелочка на подбородке.
— У вас есть мимозы? — безнадежным голосом спросил Андрей.
Старик развел руками и при этом так улыбнулся, словно отрицательный ответ его должен был обрадовать Андрея.
Андрей облокотился о деревянную притолоку. «А Клава бы все-таки достала цветы, если б они нужны были мне, — подумал он. — Из-под земли бы достала… Да, мы подчас куда беспомощней женщин!»
И тут, сам не зная почему, он рассказал старичку историю своих поисков.
— Конечно, жена и без мимоз обойдется… А все-таки хотелось бы!..
— Да, понимаю вас, — сказал старичок, с нескрываемым удивлением разглядывая Андрея. — Не так уж часто современные молодые люди о цветах беспокоятся. Цветы вроде и ерунда… Безделица вроде. А через них, между прочим, жена ваша многое увидеть может…
Андрей вытянулся во весь свой недюжинный рост и зашагал прочь от ларька с таким видом, будто собрался отправиться за мимозами на край света, будто решил немедленно слетать на юг, где растут любимые Клавины цветы.
Но вдруг он услышал сзади:
— Молодой человек, можно вас на минуточку!
Андрей вернулся к ларьку.
— Тут я, по правде сказать, оставил один букетик для дочери, — извиняющимся голосом сообщил старичок. — Да вижу, вам цветы очень нужны. А ей пускай жених достанет, пусть тоже поищет! Это его дело. Верно я говорю?
— Еще бы!.. — воскликнул Андрей, готовый расцеловать старичка в его снежные усы и в смешную заиндевевшую метелочку на подбородке.
Букет был аккуратно завернут в большой лист шершавой бумаги. Но цветы спрятать нельзя! Пассажиры троллейбуса вдыхали нежнейший аромат юга, ворвавшийся в побеленный морозом вагон. Молодая женщина завистливо взглянула на сверток, потом на Андрея, а потом бросила укоризненный взгляд в сторону своего спутника, мрачно уткнувшегося в журнал.
«Правильно, правильно!.. Пусть тоже поищет!» — подумал Андрей. Он тихонько отвернул край оберточного листа, взглянул еще раз на любимые Клавины мимозы. И каждый цветок показался ему в самом деле похожим на только-только вылупившегося, неправдоподобно маленького цыпленка, присевшего на зеленую веточку.
Анатолий Георгиевич Алексин (настоящая фамилия Гоберман; 3 августа 1924 — 1 мая 2017) — русский советский и израильский писатель, сценарист и драматург, автор книг для детей и юношества.
В один прекрасный день мы карабкаемся на Замковую гору. Она возвышается над нашим городом. На ней – бесформенные остатки старинного замка и почти полностью сохранившаяся башня из красного камня.
Сейчас здесь всегда тихо и пустынно. Мы – вся куча девочек – очень устали, карабкаясь на гору. В руках у нас большие пестрые букеты разноцветных опавших листьев – больше всего кленовых. Мы сидим на осенней земле около какого-то обломка былого каменного сооружения… части стены, что ли… с сохранившимся круглым отверстием. Что это за отверстие: дозорное окно, из которого следили за приближением неприятеля, или бойница, из которой стреляли? Нас охватывает чувство тайны. Мы здесь совсем одни, вокруг тоже не видно ни одного человека… Мы жмемся около старой-старой стены, круглый глаз которой смотрит в прошлое.
Вдруг из-за обломка стены слышен мужской голос, глубокий, странно-певучий, полный страстного чувства:
Нет, поминутно видеть вас, Повсюду следовать за вами, Улыбку уст, движенье глаз Ловить влюбленными глазами, Внимать вам долго, понимать Душой все ваше совершенство, Пред вами в муках замирать, Бледнеть и гаснуть… вот блаженство!
Мы словно окаменели. От неожиданности? Оттого что в круглом глазу старой стены есть какая-то жизнь? Нет, больше всего нас захватила та сила чувства, то дыхание большой любви, о которой почти поет голос за стеной, читающий письмо Евгения Онегина.
Конечно, Меля так же полна странного и непонятного восторга, как и мы. Но вместе с тем она не стоит, как мы, боясь пошевельнуться, боясь даже перевести дух. Меля высмотрела на старой стене зацепки, вроде уступчиков, и неслышно, как кошка, вскарабкавшись по ним, взглянула в круглый глаз стены. На лице ее – сильнейшее изумление. Она делает нам призывные знаки, приглашая и нас карабкаться за ней. Но только мы двинулись – из-за стены опять раздается все тот же голос. Теперь он читает – я узнаю с первых же слов – монолог Чацкого из «Горя от ума». Он читает все так же певуче – ну совсем поет! – но с гневом, с яростью оскорбленного чувства:
Слепец! я в ком искал награду всех трудов! Спешил!.. летел! дрожал! вот счастье, думал, близко. Пред кем я давеча так страстно и так низко Был расточитель нежных слов!..
Мы стоим неподвижно, несмотря на энергичные знаки Мели, зовущей нас лезть к круглому глазу. Замечательное чародейство этого певучего, этого почти поющего голоса за стеной погрузило нас в какое-то непонятное оцепенение…
Вон из Москвы! сюда я больше не ездок. Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету, Где оскорбленному есть чувству уголок! Карету мне, карету!
Не сговариваясь, мы все пятеро – даже Меля слезла со своего наблюдательного поста и смешалась с нами – выбегаем из-за стены с круглым глазом: мы хотим увидеть, увидеть глазами того, кто прочитал, почти пропел нам эти отрывки из Пушкина и Грибоедова.
Мы выбежали – смотрим во все глаза: никого! Ни Онегина, ни Чацкого… Нет, впрочем, какой-то человек очень робко и застенчиво жмется к тому обломку стены, из-за которой мы только что слушали чудный голос. Этот человек стоит как раз под круглым глазом. Он – юноша лет шестнадцати-семнадцати, на нем старенькая, обтерханная ученическая шинель, только пуговицы уже не форменные – значит, бывший ученик.
Мы идем к нему, все еще завороженные тем, что слышали; нам не верится, что невидимый чтец – этот нескладный парень в обшарпанной бывшей ученической шинели. Но он смотрит на нас – у него прекрасные глаза, необычно удлиненные к вискам, с глубоким, умным взглядом, – и мы понимаем: да, это он сейчас читал!
Мы протягиваем ему свои пестрые осенние букеты из листьев всех расцветок.
Юноша очень смущен.
– В-в-вы эт-то м-м-мне? Ч-ч-что вы? З-за что?
Очень странно слышать: тот же голос – и так сильно заикается!
– Нет, нет! Пожалуйста, возьмите! – просим мы его хором.
Юноша застенчиво пожимает плечами. Потом берет наши цветы и улыбается нам хорошей, дружелюбной улыбкой: – С-с-п-п-пасибо!
И, неловко поклонившись, он быстро уходит, прижимая к груди наши смешные букеты из листьев. Вот его шинель мелькнула в густой щетке кустов калины, вот он уже спускается с горы – исчез из виду.
Только тут мы словно просыпаемся от сна.
– Певцов… – тихо говорит Меля. – Это Певцов…
И так как имя это нам явно ничего не говорит, Меля поясняет:
– У нас в институте его сестры учатся. Певцовы – Соня и Надя.
– А почему он так странно говорит? – спрашивает кто-то.
– Потому что он – заика. Начнет что-нибудь читать – вот как здесь раньше читал, слыхали? – нисколько не заикается! А простой разговор – трудно ему… И он стесняется, прячется ото всех.
Теперь я знаю: юноша в задрипанной ученической шинели был Илларион Певцов. Он был тяжелый и, как все считали, неизлечимый заика. А он мечтал стать актером! И у него в самом деле был талант! Он уходил за город, в лес, взбирался на горы; там он декламировал, читал монологи, отрывки из пьес. Над ним насмехались, считали его полоумным. Но он превозмог непреодолимое, он сделал невозможное: через пятнадцать – двадцать лет после этой нашей встречи с ним на Замковой горе он стал одним из самых замечательных русских актеров. В обыденной жизни ему так и не удалось до конца избавиться от своего заикания. Но на сцене, когда он чувствовал себя не актером Певцовым, а королем Лиром, Павлом Первым, Чацким, он совершенно перевоплощался: заикание исчезало без следа, он говорил плавно, глубоко, сильно. Бывали, однако, и у него срывы, бывали полосы, когда он не мог играть, потому что лишался силы управлять своей речью и побеждать ее недостаток. И все же он не отчаивался, у него не опускались руки! Когда я думаю о людях сильной воли, сильной страсти к искусству, я всегда вспоминаю его – чудесного актера Иллариона Певцова. И мне приятно думать, что наши смешные попугайно-пестрые букеты из осенних листьев были, может статься, первыми цветами, поднесенными ему на трудном, но победном пути.
Александра Яковлевна Бруштейн (урождённая Выгодская; 11 (23) августа 1884 — 20 сентября 1968) — русская советская писательница, драматург и автор воспоминаний.
Я приехал на родину, где не был лет тридцать; ступил на эту землю, как, может быть, ступают куда-то, перелетев через Время; ступил в ожидании чуда – с замершим в груди восторгом, который всплеснется, как только увидишь нечто из прошлой жизни, нечто, не раз снившееся.
Низенький поселок судоремонтного завода на левом берегу Вятки. Западный высокий и лесистый берег, который еще до наступления вечера накрывает огромной тенью и селение, и затон, и луга за ним… Серые бревенчатые стены домов, наличники… Ветерок треплет березу у невысокого обелиска павшим в Отечественную войну…
Я сказал тетке, у которой гостил, что пойду “на ту сторону” – так назывались заливные по весне луга за затоном. Перешел затон по мостику и оказался среди колючих кустов ежевики. Потом, с горстью кислых, чернильно пачкающих ладонь ягод, пошагал по лугу, уставленному там и сям стожками сена.
Солнце уже нависло над острыми верхушками елей на западном берегу, согревая последним теплом луг и стога сена. Неизвестно, что заставило меня подойти к стожку и обнять его, припасть к нему, уткнувшись лицом в теплое и душистое сено, но я сделал это и несколько минут стоял так, вдыхая неповторимый аромат высохших трав. Были в нем, кроме всего, и запахи парного молока, и самой коровы, и сеновалов детства, где кувыркались, делали ходы, просто лежали, раскинув руки…
Луга здесь неровные, часто попадаются низинки. По весне, когда вода на реке спадает, они превращаются в озерца, полные мальков; озерца постепенно высыхают, подросшую рыбу можно тогда ловить даже корзинами.
Луга перемежаются дубнячками, где детвора военной поры собирала желуди для свиней, а то и для пекарен (желудевую муку добавляли к хлебу), и искала птичьи гнезда, среди них попадались и утиные – вот был подарок к бедному столу военных лет!
А еще на этих лугах объедались черемухой, собирали дикий лук для домашних пирогов, полевую клубнику и землянику. Ягоды, естественно, съедались еще до дома, если только там не ждали младшие брат или сестра.
Здесь играли, зорили осиные гнезда, набирали пышные букеты луговых цветов – ромашек, ирисов, гвоздик, жгли костры, пекли картошку, рассказывали, когда темнота за спинами сгущалась все больше, страшные истории…
Все это я и вспоминал, оглядывая луга и перелески, силясь отыскать хоть одно знакомое с дальних времен место. Я спускался в давно уже высохшие низинки, шарил в траве в поисках клубники, находил жесткий, отцветший уже лук – и все больше погружался в зеленое царство своего детства, щедро и навсегда наградившее меня любовью к деревьям, травам, цветам.
Чувство восторга, поначалу только гнездившееся в груди, ширилось, нарастало, охватывало меня всего – и уже сами собой выговаривались какие-то слова, хотелось кричать, бегать…
И вдруг я услышал из ближайшего перелеска впереди странные звуки. Звонки, детские голоса, смех. Там, в дубнячке, либо стояла карусель (откуда она здесь?), либо дети катались на велосипедах, изо всех сил звоня друг дружке, чтобы не столкнуться.
Я остановился, прислушался. Так оно и есть – карусель или велосипеды. Какие-то веселые колокольчики. И детские голоса.
Я сначала пошел к перелеску, потом побежал, потому что стало казаться, что звонки удаляются, велосипеды уезжают по мере того, как я приближался к ним.
Дубрава оказалась безлюдной, и ничто не говорило в ней о том, что только что здесь были дети. Я пробежал ее всю и снова очутился на лугу – а звонки и голоса стали раздаваться уже из перелеска, что был метрах в пятидесяти.
Мне во что бы то ни стало хотелось увидеть этих детей, и я быстро пересек не кошенный еще луг. Но и там, среди деревьев, не было ни одного человека. А детские голоса, чудесно переместившись, звенели из дубравы, маячившей впереди.
Что это?! Кто заманивает меня в глубь лугов, не подпуская к себе ни на шаг? То ли просто не хотят, чтобы я увидел их, то ли так играют. То ли…
Последнее предположение ошеломило меня. Я хотел было двинуться к очередной дубовой рощице, откуда снова доносились детские голоса и смех, но догадка остановила меня. Я понял, что никогда не догоню этой веселой карусели, никогда не увижу ее. Она всегда уже будет от меня на расстоянии пятидесяти метров и лет, лет, лет…
Вадим Алексеевич Чирков (род. 18 ноября 1933) — русский писатель, журналист и киносценарист.
Часы бьют восемь — поворачивается начищенная до блеска ручка двери, Павел Михайлович Третьяков, первый посетитель, вступает из внутренних комнат дома в зал своей галереи. Всегда ровно в восемь, после всегдашнего утреннего кофея, и если бы часы вдруг перестали отсчитывать и отбивать время, можно, заведя их, поставить стрелки по этому бесшумному, но мгновенно улавливаемому служителями повороту медной ручки. Всегда в костюме одинакового цвета и покроя (будто всю жизнь носит один и тот же), прямой, суховатый, даже как бы несколько скованный в движениях, он шествует размеренной, чуть деревянной походкой вдоль густо завешанных картинами стен — служители следом, — останавливается, сосредоточенно, будто впервые, рассматривает до последнего мазка знакомое полотно — и неожиданно: «Перова — во второй ряд возле угла». Из-под кустистой брови взглянет быстро жгучим глазом в удивленное лицо служителя: «Я во сне видел, что картина там висит, — хорошо…»
А за окном, под набежавшим ветерком, шепчется густая листва вековых лип и тополей, пьяно благоухают тяжелые гроздья сирени, готовы взорваться роскошным цветком тугие бутоны махровых пионов. И там же, за окном, на широкий, устланный камнем двор въезжают ломовики, груженные льняными товарами с Костромской мануфактуры Третьяковых, — плотные кипы складывают в амбары.
В девять Павел Михайлович покидает галерею и, пройдя по двору, скрывается за дверью с маленькой вывеской «Контора». Девять конторщиков, увидя его, громче и старательнее щелкают костяшками счетов: «Доставлено товаров…», «Передано в магазины…», «Продано…» Павел Михайлович усаживается поудобнее за свою конторку — с девяти соседних к нему сходятся бесконечные столбики цифр, чтобы быть суммированными и разнесенными по графам: «Развитие производства», «Жалованье рабочим», «Покупка картин…» Его счеты, покрывая перещелк остальных, нечасто и размеренно отстукивают пяти- или шестизначную цифру (так ровные, степенные удары главного колокола побивают шустрый перезвон малых колоколов).
С двенадцати до часу — завтрак, к трем — в Купеческий банк, оттуда в магазин на Ильинке, к шести его ждут обедать. В экипаже Павел Михайлович открывает журнал — он любит читать дорогою, — но часто книга отложена в сторону: возле Третьякова, на сиденье или стоймя у ног его, нежно придерживаемая им, свернутая рулоном или натянутая на подрамник картина — «самое дорогое» (он говаривал). Родные и служащие поздравляют с покупкой, когда он, передавая полотно в их бережные руки, вылезает из коляски; все радостно возбуждены, и по серьезному лицу Павла Михайловича (домашние называют его «неулыба») пробегает тень улыбки, и за обедом, который у него тоже почти всегда один и тот же («А мне щи да кашу»), он объявляет, что сегодня все едут в театр или в концерт, слушать музыку. Если же в такой вечер нагрянут гости, Павел Михайлович без сожаления покидает свой молчаливый кабинет, заваленный книгами и журналами, свой излюбленный маленький, почти квадратный диванчик, на котором длинноногий хозяин притуливается, свернувшись калачиком, и радушно идет навстречу гостю. С художником Павел Михайлович троекратно целуется, ведет показывать бесценное приобретение, обычно молчаливый, занимает его беседой и просит супругу, Веру Николаевну, сыграть для дорогого гостя на рояле, и угощает хлебосольно — только вина в доме почти не подают: Павел Михайлович вина не пьет. А на следующее утро, ровно в восемь, выйдя из внутреннего покоя в зал галереи, Павел Михайлович отдает служащим распоряжение насчет рамы для новой картины, указывает, куда ее повесить: «Я всю ночь думал…»
Мало кто знает, да и вряд ли кто узнает когда-нибудь, как долго и упорно добивается иной раз Павел Михайлович заполучить в свое собрание примеченную картину, но такой у Третьякова характер: не подумав, шагу не ступит, а обдумал все, решил — своего добьется. Сосредоточенный и молчаливый, он появляется на открытии выставок, в Москве, в Петербурге, на лице ничего не прочитаешь; кажется — пока лишь прислушивается к расхожим мнениям, но решение уже принято, неуклонное: картины еще не развесили в выставочных залах, а он успел побывать в мастерских, узнал, кто чем занят, взял на заметку, приценился и, еще раньше, из писем знакомых художников, действовавших по его просьбе или самостоятельно, вычитал необходимые сведения и мысленно составил для себя некий чертеж того, что творится ныне в российском искусстве. Он всех обгоняет и от своего не отступает никогда; даже царь, подойдя на выставке к облюбованному полотну, узнает подчас, что «куплено г-ном Третьяковым».
Когда речь о «самом дорогом», для Третьякова собственная цель — наивысшая, собственные желания — закон; но цель его величественна — собрать для общества лучшие творения отечественной живописи, а желания необыкновенно удачны: «Это человек с каким-то, должно быть, дьявольским чутьем», — почти в сердцах обронил как-то про Третьякова Крамской.
Владимир Ильич Порудоминский (19 июля 1928 года, Москва, СССР) — русский писатель, литературовед, историк культуры.
Осенью 1925 года я поступил в Академию наук лаборантом геологического музея.
Казалось бы, мне оставалось только закончить университет. На деле получилось совсем не так. Разнообразная деятельность лаборанта, сама наука так увлекли меня, что я часто засиживался в лаборатории до ночи. Все труднее становилось совмещать столь интенсивную работу с занятиями. К тому же с весны до глубокой осени приходилось бывать в экспедициях. Вскоре и совсем бросил занятия, не будучи в силах совмещать дальние экспедиции в Среднюю Азию и Сибирь, где я уже работал в качестве геолога, хотя и не имел еще диплома.
Мне посчастливилось быть в рядах тех геологов, которые открыли пути ко многим важным месторождениям полезных ископаемых. Эта трудная работа так увлекала нас, что мы забывали все. Забыл и я о своем учении.
Я то и дело «спотыкался», когда приходилось отстаивать свои взгляды, выставлять проекты новых исследований или «защищать» открытые месторождения. Наконец, мне стало ясно, что без высшего образования мне встретится слишком много досадных препятствий. Будучи уже квалифицированным геологом, я ходатайствовал о разрешении мне, в порядке исключения, окончить экстерном Ленинградский горный институт. Мне пошли навстречу, и в течение двух с половиной лет удалось, не прерывая работы, закончить его.
Сколько я каялся и бранил себя за то, что оставил учение и не довел его до конца раньше, когда у меня было еще мало обязательств, накоплено мало исследований, требовавших спешного завершения.
Сейчас, когда я, пожилой, много видевший ученый и писатель, смотрю в прошлое, мне ясно, что стремление и воля к знаниям не оставляли меня. Я пробивался к знаниям, чувствуя и понимая, какой огромный и широкий мир открывается передо мной в книгах, исследованиях, путешествиях. Но каковы бы ни были мои способности и желания, сделать доступным все духовное богатство мира могло лишь систематическое образование. Все это — школа и уроки, диктовки и задачи — было трудным препятствием, но и в то же время ключом, открывшим ворота в новое, интересное, прекрасное.
Мне повезло с учителями — на пути оказались хорошие, высокой души люди. Настоящие педагоги, сумевшие разглядеть в малообразованном, плохо воспитанном, подчас просто грубом мальчишке какие-то способности. Но мне думается, что если бы этого не случилось, то все равно я бы продолжал преодолевать все трудности учения. Воля, как и все остальное, требует закалки и упражнения. То, что казалось трудным вчера, становится легким сегодня, если не уступать минутной слабости, а бороться с собой шаг за шагом, экзамен за экзаменом.
Тренировка стойкости и воли приходит незаметно. Когда учишься ездить на автомашине, трудно справляться с ней и следить за дорогой, знаками, пешеходами. И вдруг вы перестаете замечать свои действия, машина становится послушной и не требующей напряженного внимания. Так и с трудностями жизни. Привычка к их преодолению приходит незаметно, учиться становится легко, только нельзя давать себе распускаться и жалобиться. Товарищи будут с уважением называть такого человека собранным, волевым, мужественным, а он будет удивляться: что такого в нем нашли особенного?
И если вы действительно стремитесь к знаниям, то не поддавайтесь слабости, никогда не отменяйте своего решения. Дорогу осиливает и ослабевший человек — пока он идет. Но, упав, ему будет трудно подняться, много труднее, чем продолжать идти!
По И.А. Ефремову
Иван Антонович Ефремов (10 апреля 1908 — 5 октября 1972) — советский палеонтолог, писатель-фантаст и социальный мыслитель.
Однажды я ловил рыбу на небольшом озере с высокими, крутыми берегами, заросшими цепкой ежевикой. Озеро обступили старые ивы и осокори. Поэтому на нем всегда было безветренно и сумрачно, даже в солнечный день.
Сидел я у самой воды, в таких крепких зарослях, что сверху меня совершенно не было видно. По краю берега цвели желтые ирисы, а дальше в иловатой, но глубокой воде все время струились со дна пузырьки воздуха, – должно быть, караси копались в иле, отыскивали пищу.
Наверху, надо мной, где по пояс стояли цветы, деревенские дети собирали щавель. Судя по голосам, там было три девочки и маленький мальчик.
Две девочки изображали в разговорах между собой многодетных деревенских женщин. Каждая, должно быть, подражала своей матери. Это у них была такая игра. Третья девочка все помалкивала и только запевала тоненьким голосом:
Так во время воздушной трявоги
Народилась красавица дочь..
Дальше она слов не знала и, помолчав, снова заводила свою песню о воздушной тревоге.
– Трявога, трявога! – сердито сказала девочка с хрипловатым голосом. – Маешься цельный день, чтобы в школу их определить, всю эту ораву, всю братию, а чему они в школе научаются? Слово сказать и то не умеют по-людски! “Тревоги” надо говорить, а не “трявоги!” Вот скажу отцу, он тебя проучит.
– А мой Петька анадысь, – сказала другая девочка, – двойку приволок. По арифметике. Уж я его утюжила-утюжила. Аж руки замлели.
– Врешь ты все, Нюрка! – сказал басом маленький мальчик. – Петьку маменька утюжила. И то чуть.
– Ишь, сопливый! – прикрикнула Нюрка. – Разговаривай у меня!
– Слушайте, девочки! – радостно воскликнула хрипловатая. – Ой, что я вам сейчас расскажу! Где-то тут около Птичьего брода растет куст. Как ночь, так он весь, до самой макушки, как почнет гореть синим огнем! Как почнет! И так горит и не сгорает до самой зари. А подойти к нему страшно.
– А чего ж он горит, Клава? – испуганно спросила Нюрка.
– Клад показывает, – ответила Клава. – Клад под ним закопан. Золотой карандашик. Кто возьмет тот карандашик, напишет свои горячие желания – они тут же и сбудутся.
– Дай! – требовательно сказал мальчик.
– Чего тебе дать?
– Карандашик!
– Отвяжись ты от меня!
– Дай! – крикнул мальчик и неожиданно заревел противным, оглушительным басом. – Дай карандашик, дурная!
– Ах, ты так?- крикнула Нюрка, и тотчас же раздался звонкий шлепок. – Несчастье мое! На что я тебя породила!
Мальчик непонятно почему, но сразу затих.
– А ты, милая, – сказала Клава притворным, сладеньким голосом, – не бей ребятишек своих. Недолго и паморки отбить. Ты вот как я действуй – учи их разуму. А то вырастут обалдуи – ни себе, ни людям никакой корысти.
– Чему его учить-то? – с сердцем ответила Нюрка. – Попробуй поучи его! Он те дасть!
– Как не поучить! – возразила Клава. – Их всему надо учить. Вот увязался за нами, скулит, а кругом, гляди, один цвет не похож на другой. Их тут сотни, этих цветов. А что он знает? Ничегошеньки он не знает. Даже как зовется вот этот цвет – и то не знает.
– Курослеп, – сказал мальчик.
– Да не курослеп это, а медуница. Сам ты курослеп!
– Мядуница! – даже с некоторым восхищением повторил мальчик.
– Да не “мядуница”, а “медуница”. Скажи правильно.
– Мядуница, – поспешно повторил мальчик и тут же спросил: – А это какой, розовый?
– Это мята. Повтори за мной: мята!
– Ну, мята, – согласился мальчик.
– Ты не нукай, а чисто за мной повторяй. А вот это таволга. Такая пахучая-пахучая! Такая нежная-пренежная! Хочешь, сорву?
Мальчику, видимо, понравилась эта игра. Он, посапывая, добросовестно повторял за Клавой названия цветов. А она так ими и сыпала:
– Вот, глянь, это подмаренник. А это купава. Вот та, с белыми колокольцами. А это кукушкины слезки.
Я слушал и только удивлялся. Девочка знала множество цветов. Она называла дрему, ночную красавицу, гвоздику, пастушью сумку, копытень, мыльный корень, шпажник, валерьяну, чебрец, зверобой, чистотел и много других цветов и трав.
Но этот удивительный урок ботаники был неожиданно сорван.
– Я обстрекалси-и-и! – вдруг густо заревел мальчик. – Куды вы меня завели, дурные?! В самые колючки! Теперь я домой не дойду!
– Эй, девчонки! – крикнул издали стариковский голос. – Вы чего малого обижаете?
– Да он, дед Пахом, сам обстрекалси! – крикнула в ответ поборница чистого произношения Клава и добавила вполголоса: – У-у-у, бессовестный! Ты сам всякого изобидишь!
Слышно было, как к детям подошел старик. Он заглянул вниз, на озеро, увидел мои удочки и сказал:
– Тут человек рыбу лавит, а вы калган подняли на весь свет. Мало вам, что ли, лугов!
– Где лавит? – поспешно спросил мальчик. – Пусть мне дасть поудить!
– Куда полез! – крикнула Нюрка. – Еще сорвешься в воду, неслух окаянный!
Дети вскоре ушли, и я их так и не видел. А старик постоял на берегу, подумал, деликатно покашлял и спросил неуверенным голосом:
– У вас, гражданин, покурить не найдется?
Я ответил, что найдется, и старик со страшным шумом, цепляясь за петли ежевики, срываясь на откосе и чертыхаясь, спустился ко мне за папироской.
Старик оказался щуплый, маленький, но с огромным ножом в руке. Нож был в кожаном футляре. Сообразив, что я, чего доброго, обеспокоюсь из-за этого ножа, старик поспешно сказал:
– Я лозу пришел резать. Для корзин да вентерей. Плету помаленьку.
Я сказал старику, что вот какая тут была замечательная девочка – знает все цветы и травы.
– Это Клавка-то? – спросил он. – Да это колхозного конюха Карнаухова дочка. А чего ж ей не знать, когда у нее бабка первая травница на всю область! Вы с бабкой поговорите. Заслушаетесь. Да, – сказал он, помолчав, и вздохнул. – У каждого цвета свое наименование… Паспортизация, значит.
Я с удивлением взглянул на него. Старик попросил еще папироску и ушел. Вскоре ушел и я.
Когда я выбрался из зарослей на луговую дорогу, то увидел далеко впереди трех девочек. Они несли огромные охапки цветов. Одна из них тащила за руку маленького босого мальчика в большом картузе.
Девочки шли быстро. Было видно, как мелькают их пятки. Потом донесся тоненький голосок:
Так во время воздушной трявоги
Народилась красавица дочь…
Солнце уже садилось за Окой, за селом Есениным, и освещало косым красноватым светом тянувшиеся стеной на востоке леса.
(По К.Г. Паустовскому)
Константин Георгиевич Паустовский (19 мая 1892 — 14 июля 1968) — русский советский писатель, сценарист и педагог, журналист, военный корреспондент, переводчик.
(1)Гениальный Святослав Рихтер однажды сказал: «Хорошая музыка в хорошем исполнении не требует никаких слов — она дойдёт до любого человека». (2)А я всё говорил и говорю на своих концертах. (3)И буду говорить до конца моих земных дней. (4)Почему? (5)Я очень хорошо понимаю Рихтера, но с его утверждением совершенно не согласен.
(6)Однажды я решил провести в Москве один эксперимент.
(7)За месяц до концерта Рихтера в Большом зале Московской консерватории я с огромным трудом, используя все мои связи, добыл пятнадцать билетов на этот концерт. (8)Один билет взял себе, а остальные четырнадцать раздал учащимся одного из московских техникумов.
(9)Зачем я это сделал? (10)Это ли не жестокость в условиях вечного дефицита билетов на рихтеровские концерты! (11)Я сделал это, чтобы соблюсти условия рихтеровского утверждения о хорошей музыке в хорошем исполнении для любого человека. (12)Я даже перевыполнил условия.
(13)Ведь всем известно, что исполнение Рихтера не просто хорошее, но совершенно гениальное. (14)И музыка была самого высокого уровня — поздние фортепианные сонаты Бетховена.
(15)Билеты я вручил современной молодёжи из московского техникума. (16)Не знаю почему, но я был уверен, что ни один из них никогда не был на концерте Рихтера и никогда не слышал бетховенских сонат. (17)Я оказался прав. (18)При встрече перед концертом я рассказал им о невероятной престижности этого концерта, о том, с какими трудностями я столкнулся при добывании билетов. (19)О том, как нелегко нам пробираться через толпу из тысяч людей, которые надеются на лишний билетик. (20)Рассказал и о том, сколько смог бы заработать если бы сейчас продал все пятнадцать билетов. (21)В общем, подготовил, как мог.
(22)Единственное, о чём я им не рассказал, — что это будет за концерт.
(23)И единственная просьба, которую я изложил моим ученикам, — написать на листе бумаги свои впечатления от концерта. (24) Итак, эксперимент начался!
(25)Мы продирались через тысячи людей, ищущие глаза которых напоминали глаза голодных волков, пытающихся в зимнем лесу рассмотреть хотя бы одного зайца, чтобы не умереть с голоду. (26)Спасительными зайцами на этот раз были лишние билеты, которые удовлетворили духовный голод многих тысяч людей.
(27)Мои спутники были потрясены. (28)Листы бумаги с впечатлениями от концерта, где самый великий музыкант играл самую великую музыку, я храню все эти годы. (29)Все четырнадцать листочков — впечатления, полученные «любыми» людьми на концерте. (30)Приведу только один пример, отражающий общее настроение слушателей: «Какой-то театр для глухонемых. (31)Тоска! (32)Бывают же ненормальные, которым это нравится».
(33)Не было ни одного положительного отзыва. (34)Ни одного! (35)Но столь печально это не закончилось, ибо наш эксперимент продолжился.
(36)Мы с ребятами договорились о встрече. (37)В небольшом помещении с роялем и проигрывателем. (38)И там мы разговаривали. (39)О жизни, о Бетховене, о смерти, о любви. (40)Постепенно перешли на поэзию. (41)Мы говорили о том, чем слово в стихе отличается от слова в жизни. (42)Главной задачей было привести моих собеседников к возможности услышать последнюю часть последней сонаты Бетховена и попытаться вызвать у них настоящее потрясение. (43)Мы общались очень долго в этот вечер. (44)Никто из них никуда не спешил.
(45)И когда я понял, что никому из них не хочется уходить, то испытал невероятное ощущение радости.
(46)А когда я начал играть вторую часть Тридцать второй сонаты Бетховена, то мгновенно почувствовал, что музыку и слушателей объединяет ток высочайшего напряжения. (47)Затем мы создали полумрак: погасили свет и зажгли свечи. (48)А потом в записи великого Святослава Рихтера слушали эту длиннейшую часть — музыку бетховенского прощания с миром.
(49)И произошло чудо. (50)После окончания музыки ребята стали единогласно и вполне серьёзно утверждать, что «тот дядька» этой музыки не играл. (51)Тот просто стучал по клавишам, и это было громко и скучно. (52)Иногда — тихо и скучно. (53)А музыка, которую они услышали сегодня, просто прекрасна.
(54)Что же случилось? (55)Почему не подтвердились слова великого музыканта о «хорошей музыке в хорошем исполнении»?
(56)Я склонен считать, что поэзия находится на полпути между вербальностью обыденной речи и полной невербальностью музыки. (57)Поэтому для перехода в музыкальный космос нам может очень помочь космос поэтический. (58)Вот причина, по которой в тот далёкий вечер я читал ребятам из техникума стихи.
(По М.С. Казинику*)
* Михаил Семёнович Казиник (род. в 1951 г.) — советский и российский искусствовед, музыкант, писатель, режиссёр, просветитель, популяризатор классической музыки.
(1)Когда человек любит, он проникает в суть мира.
(2)Белая изгородь была вся в иголках мороза, красные и золотые кусты. (3)Тишина такая, что ни один листик не тронется с дерева. (4)Но птичка пролетела, и довольно взмаха крыла, чтобы листик сорвался и, кружась, полетел вниз.
(5)Какое счастье было ощущать золотой лист орешника, опушенный белым кружевом мороза! (6)И вот эта холодная бегущая вода в реке… и этот огонь, и тишина эта, и буря, и все, что есть в природе и чего мы даже не знаем, все входило и соединялось в мою любовь, обнимающую собой весь мир.
(7)Любовь – это неведомая страна, и мы все плывем туда каждый на своем корабле, и каждый из нас на своем корабле капитан и ведет корабль своим собственным путем.
(8)Я пропустил первую порошу, но не раскаиваюсь, потому что перед светом явился мне во сне белый голубь, и когда я потом открыл глаза, я понял такую радость от белого снега и утренней звезды, какую не всегда узнаешь на охоте.
(9)Вот как нежно, провеяв крылом, обнял лицо теплый воздух пролетающей птицы, и встает обрадованный человек при свете утренней звезды, и просит, как маленький ребенок: звезды, месяц, белый свет, станьте на место улетевшего белого голубя! (10)И такое же в этот утренний час было прикосновение понимания моей любви, как источника всякого света, всех звезд, луны, солнца и всех освещенных цветов, трав, детей, всего живого на земле.
(11)И вот ночью представилось мне, что очарование мое кончилось, я больше не люблю. (12)Тогда я увидел, что во мне больше ничего нет и вся душа моя как глубокой осенью разоренная земля: скот угнали, поля пустые, где черно, где снежок, и по снежку – следы кошек.
(13)…Что есть любовь? (14)Об этом верно никто не сказал. (15)Но верно можно сказать о любви только одно, что в ней содержится стремление к бессмертию и вечности, а вместе с тем, конечно, как нечто маленькое и само собою непонятное и необходимое, способность существа, охваченного любовью, оставлять после себя более или менее прочные вещи, начиная от маленьких детей и кончая шекспировскими строками.
(16)Маленькая льдина, белая сверху, зеленая по взлому, плыла быстро, и на ней плыла чайка. (17)Пока я на гору взбирался, она стала бог знает где там вдали, там, где виднеется белая церковь в кудрявых облаках под сорочьим царством черного и белого.
(18)Большая вода выходит из своих берегов и далеко разливается. (19)Но и малый ручей спешит к большой воде и достигает даже и океана.
(20)Только стоячая вода остается для себя стоять, тухнуть и зеленеет.
(21)Так и любовь у людей: большая обнимает весь мир, от нее всем хорошо. (22)И есть любовь простая, семейная, ручейками бежит в ту же прекрасную сторону.
(23)И есть любовь только для себя, и в ней человек тоже, как стоячая вода.
Михаил Михайлович Пришвин (1873–1954) — русский и советский писатель, прозаик и публицист, военный корреспондент, путешественник, фотограф, краевед, педагог.
Не знаю, любил ли я отца в эти ранние годы. Едва ли. Я любил Дарью, Дашуру, служительницу и стража нашего дома. Но отец возбуждал мое любопытство, будил фантазию. Каждое утро он куда-то исчезал и появлялся под вечер, когда единственное окно длинного коридора нашей квартиры, обращенное на закат, обливалось оранжевым и на полу под ним ложились светлые, сияющие полосы. То, куда отец исчезал, называлось обычно службой, реже — биржей. Я не знал значения ни первого, ни второго слова. Но второе слово меня чаровало. И до восьми лет, когда я пошел в школу и научился хитрить, на обычный вопрос взрослых: «Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?» — я с гордостью отвечал: «Биржевиком».
Я знал, что с таинственным словом «биржа» связаны и те красивые денежные знаки, которыми мне давали играть. Дети любят играть в куплю-продажу, инстинкт торговли, мены, наверное, один из древнейших человеческих инстинктов. Летом, на даче, в погожие дни мы, ребята, играли в «зеленщика» — листья подорожника были салатом, его зеленые, пупырчатые стрелы — огурцами, другие травы означали морковь, капусту, петрушку, репу, свеклу; в ненастье мы играли в «кондитерскую» лепили булочки из грязи, в особых формочках «пекли» всевозможные пирожные и кексы из мокрого песка; зимой мы играли в скобяные, москательные лавки.
На этих игрушечных торжищах мы расплачивались не бумажками и щепочками, а красными, синими, узорчато-белыми, тугими, пахучими, хрустящими деньгами всех пяти континентов. Деньги раньше марок одарили меня волнующим ощущением широты, безграничности мира. Биржа казалась мне и портом и кораблем одновременно, а вернее — воротами в огромный, захватывающий дух простор жизни. Отец был путешественником, единственным путешественником в нашей семье. Остальные были так же пригвождены к квартире, как и я сам. Дашура ходила за съестным до того, как я просыпался; мамины вечерние выходы происходили поздно, когда я уже спал. Один отец на моих глазах с каждодневным, неиссякающим бесстрашием исчезал в неведомом. И меня тянуло за ним, тянуло в мир, где хрустят, переходя из рук в руки, все эти красные, голубые, зеленые, синие деньги.
У нас в коридоре, наискось от окна, глядевшего на закат, находился чулан. Две стены у него были настоящие, капитальные, а две — дощатые, оклеенные обоями, в три моих роста и много не доходящие до потолка. Когда мысль о путешествии овладела мною, благородная крутизна этих двух стен увиделась мне бортами корабля. Небо за окном обернулось морем. Нелепый, увенчанный башенкой купол армянской церкви, стоявшей напротив нашего дома, стал чем угодно: маяком, островом, городом, пиратским судном, а сам я капитаном, готовым вести свой корабль, окрещенный «Биржа», в таинственную страну биржевиков на розыски моего отца. Было все: корабль, маршрут, море, решимость, цель. Не было главного: навыка к отвлеченности, к мечте.
Я читал лишь одну, самую неромантическую книгу о путешествиях «Робинзон Крузо». Книгу наполненную мелочной заботой об одежде, жратве, хозяйственной утвари. Возможно, другой человек выносит из этой книги простор, полет, ветер. Но я, что соответствовало, видно, моей комнатной природе и убогому реализму воображения, помнил лишь ее «хозяйственную» сторону: бесконечный прейскурант всевозможных вещей и продуктов, частью созданных, главным же образом выловленных Робинзоном в море, найденных им на затонувших и потерпевших кораблекрушение кораблях. Мне и сейчас эта книга представляется гимном торжествующему быту.
Я не догадывался о том, что чувствует человек в море, между звездами и грозными, ночными волнами, но я, постоянно тершийся на кухне, хорошо знал, какая полезная штука — примус. Без примуса я не мог выйти в плавание. И я полдня мастерил примус из старой консервной банки, проволочки и пуговицы. Мне надо было, чтобы этот примус накачивался, иначе его не разжечь. Справившись с этой задачей, я приступил к дальнейшим сборам. С тщанием, какому позавидовал бы сам Робинзон, я запасал питьевую воду, солонину, галеты, масло, соленую рыбу, спички, порох, свечи, одежду, спальные мешки, бумагу, карандаши, почтовые марки. Я не забыл даже учебника немецкого языка — в ту пору ко мне уже ходила немка. Эту кропотливую работу я прерывал лишь для воображаемого завтрака, ведь и для Робинзона трапеза была священным обрядом его островной жизни. Этот условный завтрак — рагу из чурочек, салат из обрезков маминой зеленой шелковой юбки — по сложности приготовления и поглощения занимал куда больше времени, чем обыкновенный, настоящий завтрак. Когда я разделался с ним, окно, глядевшее на закат, облилось розовым, затем желтым, в окнах башенки, венчавшей купол армянской церкви, зажглись красные огоньки, и она, как никогда, стала похожа на маяк. Можно отплывать. Я уже собирался отдать команду, но в кухне тренькнул звонок, хлопнула дверь, и мимо борта моего корабля, размахивая толстым, таинственно и туго набитым портфелем, быстро прошел отец: легкий, бодрый, со смугловатым, будто обдутым южным ветром лицом. Он вернулся, вернулся сам, не дождавшись меня, из далекой страны биржевиков.
— Обедать!.. — послышался голос мамы, и, грустно окинув взглядом свой прекрасно оснащенный, с поднятыми парусами, с полными трюмами, готовый к покорению пространства корабль, я сошел на сушу.
Путешествие так и не состоялось. Но зато сколько их было потом, сколько верст проделал я по следам отца: далекий Иркутск, душный, пропыленный Саратов, первое чудо Ленинграда, забытый богом Егорьевск, Кандалакша среди поросших карликовыми соснами сопок и похожих на осколки зеркала озер, край, разлинованный, как ученическая тетрадь, рядами колючей проволоки, страшная Рохма…
И был день, когда отец снова не дождался меня. Я был нужен ему, он звал меня, звал последним зовом, и я не поднял обвисших парусов. И тогда, так и не дождавшись, он ушел в то последнее далеко, откуда уже нет возврата.
Юрий Маркович Нагибин (1920–1994) — советский и российский писатель, журналист и прозаик, сценарист, автор мемуаров.
В феврале на севере, на Белом море, начинается зверобойный промысел. Его поморы называют ещё зверобойкой.
Из Архангельска в море выходят ледоколы. На мачтах, на особых удобных площадках, сидят люди с биноклями, осматривают льдины, и как заметят на льдине чёрные пятнышки тюленей, так ледокол останавливается, зверобои сходят на лёд и начинают охотиться на тюленей.
Но не только с ледоколов охотятся на тюленей, а и с берега. В самых глухих местах стоят на берегу зверобойные избушки, в горах, в лесистых ущельях, возле ручьёв. Летом избушки эти пусты, никто в них не живёт. А с начала февраля поселяются там зверобои бригадами и ждут появления тюленей.
Одна такая маленькая избушка стояла на Еловом ручье, и вот какой однажды случай вышел. Встали как-то утром зверобои, включили радио, затопили печку, стали греть чай. Посмотрел один из них в окошко и закричал:
— Ребята, тюлени!
Выскочили зверобои из избушки, кто в чём был, с винтовками, глядят — на льду, недалеко от берега, целое стадо тюленей. Поднялась тут частая стрельба, все торопятся: тюлень — зверь чуткий, пугливый, после первых же выстрелов спешит уйти в воду. И хоть законом строго запрещено убивать самок тюленей, у которых маленькие детёныши есть, но в спешке бывали случаи, что и убивали.
Так и на этот раз… Подстрелил кто- то второпях мать, а с ней был маленький тюленёнок, дня два только как родился.
Прибежали тут зверобои на лёд, стали убитых тюленей к берегу тащить. Мать тюленёнка тоже потащили вместе с другими в амбар, где тюленей разделывают. А тюленёнок остался один на льду, заплакал и пополз за матерью. Дрожит, нюхает её след, ластами перебирает, хвостом себе помогает и ползёт быстро, как только может.
Зверобоев трое было — два пожилых, а один молодой парень, глупый ещё, насмешник. Увидел он тюленёнка, засмеялся и прицелился в него из винтовки, убить хотел тоже. У него ещё патрон в стволе остался, и очень выстрелить хотелось. Но старый зверобой дядя Зосим не позволил, ударил парня по руке.
— Чего ты, дурак, делаешь! — сказал он и сморщился. — Это же дитё махонькое…
Стоят зверобои на морозе и уж поостыли немного от горячки, уж замёрзли, в избу хочется — в избе тепло, чай на печке кипит, — а уйти всё не решаются. И тюленёнок перед ними лежит на снегу, шевелится, смотрит на них, как человек, как ребёнок.
Крохотным он был и жёлтого цвета. Всё в нём было маленькое: головка точёная, тельце, шейка… Но удивительней всего были его глаза. Таких больших чёрных глаз нет ни у кого больше. И такая тоска была в этих глазах, такое горе, такие крупные слёзы катились по мордочке, что невозможно было на него смотреть.
Поморы люди суровые. Всю жизнь тюленей бьют, а летом рыбу ловят: сёмгу, треску, селёдку. В тихую погоду и в штормы одинаково по морю ходят на маленьких мотоботах, сами не раз в глаза смерть видали. Всякого насмотрелся каждый за свою жизнь. А тут вдруг всем им, и даже парню-насмешнику тяжело как-то, неловко на сердце стало.
— Что ж с им делать? — в раздумье сказал дядя Зосим.
— Возьмём в избу, пущай погреется, — решил дядя Перфилий, тоже старик.
А парень-насмешник ничего не сказал, только заморгал и стал в сторону смотреть. Нагнулся дядя Перфилий, взял тюленёнка на руки и пошёл скорей домой.
Как ни жалели зверобои тюленёнка, а пришлось бы неминуемо погибнуть ему без матери. Некогда было зверобоям заниматься с ним, надо было дело делать. Но на другой день с утра прибежал на лыжах к дяде Зосиму внук Вася, сахару принёс, табаку, ватрушек свежих, молока…
— Ой, кто это?! — закричал он, увидев тюленёнка.
А тюленёнок за ночь будто похудел, будто ещё меньше стал, только глаза по- прежнему огромные и горькие такие, заплаканные.
— Да вот матку вчера убили, так дитё ейное осталось — тюленёнок, — сказал дядя Зосим. — Всю ночь ревел, сам не спал и нам не давал.
— А что вы с ним делать будете? — спросил Вася.
— А что с им делать? — вздохнули разом зверобои.
— Дайте нам в школу, у нас живой уголок, — загорелся вдруг Вася.
— А возьми, — обрадовался дядя Зосим. И все зверобои обрадовались, заулыбались.
— Пущай ребятишки ухаживают. Это им для науки, — сказал дядя Перфилий.
— Только вы ему ванную сделайте, а то подохнет без воды, — захохотал парень — насмешник.
— Сделаем, всё сделаем… —- бормочет Вася, а сам уже одевается в обратную дорогу.
— Да ты хоть чайку попей! — уговаривает его дядя Зосим.
Но Вася и слышать про чай не хочет. Ещё бы, радость какая — живого тюленёнка в школу принесёт!
Надел Вася лыжи, тюленёнка в мешок положил и побежал домой. Тюленёнок за спиной у Васи плачет, стонет, а Вася только ходу прибавляет — единым духом в деревню примчался, к школе.
У ребят в школе в живом уголке синицы жили, рыбы речные и морские в аквариумах, камбала плоская, с одной стороны белая, с другой коричневая, тупоносая навага, пятнистая кумжа и даже морские оранжевые звёзды. Жили ещё два ёжика, заяц, который зимой сам в школу забежал, а тут прибавился тюленёнок.
Обрадовались ребята, захлопотали, выпросили для него большую деревянную кадку, в каких летом сёмгу засаливают, — вёдер тридцать воды в неё входит.
Натаскают ребята воды, тюленёнка пустят, плавает он там, плещется, фыркает. А устанет — вылезет, обчистится, обсушится, на половичок ляжет и посматривает кругом. Глаза у него ничуть не уменьшились, всё такие же кроткие, умные, как человеческие, только взгляд веселей стал.
Кормили его сперва молоком, а потом, когда подрос, стали рыбу давать. Чуть не целыми классами на рыбную ловлю отправлялись, ловили со льда навагу и кормили тюленёнка. Ко всем он относился хорошо, доверчиво, никого не дичился, но изо всех особенно отличал одного Васю и, когда видел его, начинал от радости головкой помахивать.
А когда наступила весна и сошёл лёд, поднялся в школе большой спор. Одни предлагали тюленёнка в зоопарк отправить, другие хотели его выпустить на волю. Спорили, спорили и решили всё-таки выпустить тюленёнка в море.
В тот день все в деревне знали, что тюленёнка в море выпускать будут, и когда понесли его ребята на берег, то и взрослые рыбаки туда же пришли.
Пришли дядя Зосим с дядей Перфилием, и даже парень-насмешник пришёл, тот самый, кто тогда зимой хотел тюленёнка застрелить. Весело было очень, на праздник похоже.
Пустили тюленёнка на берег к самой воде, а он ничего не понимает, забыл всё. Облило его раз волной, другой раз обдало, вдруг он понял что-то, ластами, хвостом зашлёпал — ив воду.
Сначала на мелком месте его раза два перевернуло волнами. На берегу все засмеялись, руками захлопали, ногами затопали, закричали даже, как, бывает, на зайца кричат:
— Держи, держи его!
Только ребята стояли молча, притихшие. Жалко им было тюленёнка, привыкли к нему, а Вася так тот чуть не плакал.
Тюленёнок выбрался на глубокое место, скоро справился и нырнул. Показался снова он уже далеко — чёрной точкой. Долго эта точка на одном месте покачивалась, и всем казалось, что тюленёнок на берег смотрит, прощается. И хоть не видели уже, но каждый воображал себе большие его тёмные глаза. Наконец опять нырнул тюленёнок, и больше уж его не видели.
А зверобои закурили все вместе, задымили и тут же решили на будущее, что если опять случится грех — убьют нечаянно матку, — так детёныша ребятам в школу отдавать, а весной всей деревней выпускать на волю.
Ю́рий Па́влович Казако́в (8 августа 1927, Москва — 29 ноября 1982, там же) — русский советский писатель, сценарист. Один из крупнейших представителей советской новеллистики.